Когда подлый Меркурий сжимает вокруг меня своё ретроградное кольцо, я поначалу, как любая нормальная дама, пытаюсь впасть в депрессивный коматоз с саможалениями, самобичеваниями и изысканными страданиями. Потом, когда колец становится не одно, а гораздо больше, и они всё больше жмут и жгут, Меркурий уже вовсю хозяйничает в моей воспалённой голове и уже начинает тянуться своими цепкими ручками к душе, на помощь ко мне прилетает Элка.
Прилетает оттуда, откуда уже не возвращаются, и на ухо, своим абсолютно ни на чей непохожим голосом, басит мне: «Уля, не ссым в тумане, мы в аэроплане!» Я вспоминаю историю нашего знакомства, непростых взаимоотношений, ещё более непростую историю её ухода из жизни, похороны, которым позавидовал бы Гоголь, и потихоньку начинаю приходить в себя.
Мы познакомились, когда мне было 18, а ей — 55. Вернее, нас познакомили. Прошло всего пару месяцев с нашего поступления в семинарию, когда отец Олег, крёстный отец Элки и по совместительству преподаватель Священной истории Ветхого Завета, привёл нас, пятерых первокурсниц, к ней в гости.
Единственная характеристика, которую дал Элке отец Олег по дороге к её дому: «Уникальный человек, уникальный… Сложный… Инвалид. 30 лет прикована к постели». Мы приготовились к страшному. Картины, которые рисовало наше, на тот момент ещё не очень развитое воображение, ничего более приличного, чем утка, пролежни и измождённое тело на жёлтом, дурно пахнущем матрасе, предложить не могло, и мы в унынии шли «за послушание» с отцом Олегом, ожидая чего угодно, но только не того, что мы увидели.
В уютной, параноидально чистотой квартире, за столом сидела женщина. Нет, не так. За столом сидела Алла Пугачева образца 1984 года. Только блондинка. Во всём остальном, включая бант в причёске и ироничный, цепкий взгляд — это была она. Примадонна. С идеальным кровавым маникюром на искривлённых ревматоидным полиартритом пальцах и невероятным голосом Бони Тайлер, только октавкой пониже.
Мы не сразу увидели, что этот переносной столик, за которым восседала Эльвира Владимировна, закрывает её навсегда согнутые в огромных распухших от болезни и боли коленях ноги. Да много мы чего не увидели только потому, что эта хохочущая женщина, сыплющая невероятными афоризмами, перемежающимися неологизмами в стиле кантри (это её выражение прилипло к моему языку на всю жизнь, как и многие другие), даже не пыталась выглядеть инвалидом, прикованным к постели 30 лет.
Она отчаянно нуждалась в помощниках на тот момент. Прежняя девочка, студентка Томского меда прожила с ней три года и собралась замуж, а смена никак не находилась. И отец Олег привёл нас в надежде, что мы все по очереди будем к ней приходить и посильно помогать.
У меня на тот момент уже был десятилетний опыт ухода за больным братом, и видом горшка меня было не напугать. Осталась я у неё в тот же вечер, и растянулась наша с ней история почти на десять лет.
Помимо матерного, которым моя Элла владела к совершенстве, знала она еще 16 языков. Читала в подлинниках Шекспира, Агату Кристи, Франсуазу Саган и Гессе. Великолепно пела джаз, все трэки из «Серенады солнечной долины» я освоила с ней. Театр я тоже полюбила только благодаря ей, все столичные труппы, активно тогда гастролирующие, регулярно собирались на грандиозные Элкины застолья, где она лихо, со своими лучшими друзьями, Володей Суздальским, тогдашним директором томского «Букиниста» и Стасом, физиком-ядерщиком, профессором и просто очень уважаемым учёным, под Стасов аккордеон исполняла свои коронные триста пятьдесят частушек и «Хелло, Долли». А когда она запевала «Мой путь» Синатры… Рыдали все. Не от жалости, нет, от чувств-с. Она была великой актрисой, Элка, и то, что подмостками ей служила кровать, ничуть не умаляло её талантов.
Чего ей стоили эти праздники, да и вообще просто утренний подъём, когда за ночь всё тело сковывало, а вечно воспалённые суставы, все до одного, крутило и выворачивало, как она говорила «из-под души», знала только она.
«Уля, детка, подъём, готовь аппаратуру!» — эту фразу я ненавидела больше всего на свете в тот момент. Нужно было идти на занятия, спать хотелось немилосердно и приходилось вставать часа за три для того, чтобы с помощью этой «аппаратуры» привести Элку в порядок.
Аппаратурой служили огромный эмалированный таз, три капроновых кувшина с тёплой водой, дезодорант, лосьоны «розовая вода» и «огуречный», зубная паста, зубная щётка и щётка для волос, а волос там было «до пояса», много-много чуть сожжённых «супрой», вьющихся от природы волос, которые, чтоб не спутались на ночь мы заплетали в косу, а они всё равно путались и мы их драли щёткой, с матами-перематами, проклятиями и заверениями, что вот прям завтра острижём всё под ноль, потом подвивали плойкой и оставляли как есть до следующего утра.
А ещё были процедуры маникюра-педикюра, мытья головы и вообще всего тела, а учитывая Элкину неподвижность (она могла только сидеть и лежать, даже с ложкой она плохо управлялась) и корпускулярность, мыли мы её тоже на постели, с уже другой аппаратурой, конечно.
Эта её жесточайшая самодисциплина, умение и желание быть красивой женщиной через силу, через боль, через «махнуть на себя рукой и ногой» восхищают меня сейчас не меньше, чем тогда раздражали (много, ох как много я тоже делала через силу).
Только я тогда видела эти слёзы боли, когда я её неловко усаживала, задевая самые больные места, когда пребольно выдирала расчёской ей волосы по утрам. Больше этих слёз не видел никто. Всех приходящих в её дом (а их было очень много, её любили, к ней тянулись) встречала Примадонна во всём блеске своей красоты и талантов.
Три десятка лет зависеть от абсолютно чужих, разных, добрых и не очень людей. Родители умерли, когда ей не было и двадцати семи, братьев-сестёр не было, кроме дальней родни, которая появилась после смерти наследовать квартиру. И в этой зависимости не обозлиться до предела, не потерять вкуса к жизни, а Элка ещё и влюблялась и в неё влюблялись, там страсти иной раз кипели ого-го какие, хоть и платонические.
Суметь не запустить себя и свой скромный дом, в котором кто только не побывал. Каждый месяц устраивать праздники-концерты для своих друзей, чего бы это не стоило… Эх, Элка, как поздно мы всё начинаем понимать и ценить. Ты ценила каждый день. И даже когда стало совсем скверно, когда онкология, уж чего не ждали, как говорится, превратила твою жизнь в окончательный ад, ты не сдавалась. До последнего дня ты выглядела как королева. До последнего ты радовалась визитам гостей, только что выпавшему снегу и просила меня в валенках пройтись под окнами, чтобы услышать скрип этого снега, и я надевала их на «босу ногу», накидывала «шаленку» и скрипела этим снегом, а ты, умирая уже, слушала и улыбалась. Радовалась.
А потом, через пару месяцев после смерти ты мне приснилась и рассказала как тебе хорошо и что ты там ходишь. Сама. И показала мне туфли. Как у Людмилы Гурченко. С бантами. Красивые.
«Не ссым в тумане, мы в аэроплане!»