Элка терпеть не могла животных, считая их разносчиками всякой заразы, называя всех, без исключения, представителей фауны «бактериологическим оружием». Больше всех ненавидим был ею соседский пёсик Путька (дело было в начале 90-х и политически окрашенным это имя не считалось). Путька был тощ и мал настолько, что жившие на нём в изобилии блохи были в разы толще его. Путька изредка прорывался к нам в дом, делал по нему круг почёта (назло Элке, я так полагаю), после чего в доме затевалась генеральная уборка с хлоркой, дустом и трёхчасовым кварцеванием.
И когда в один из томных летних вечеров я вернулась после службы и увидела у неё в руках замухрышного котёнка, которого она нянчила, завернув в полиэтиленовый пакет, удивление моё было не меньшим, чем, если бы я увидела Элку на ногах.
— Уля, так, рот закрыла, уши открыла — готовь аппаратуру, будем спасать эту голытьбу от глистов и блох.
— Элла… Чем?
— Тем!
Запасы у неё, конечно, были колоссальные. В доме было всё на случай годовой осады и блокады. Из-под ванны я выудила старую сумку, в которой, как ни странно, нашлось всё и от блох, и от прочих жителей кошачьего организма.
Пока я мыла и толкла в порошок «Декарис», Элка поведала мне историю усыновления.
— Сижу, жду тебя. Путька, эта мерзость запустения, лает, как проклятый, под окном. Я уже его и по-хорошему, и матюками гнала — не уходит, гад такой. Прям завывает. Звоню я Свете, хозяйке этого мерзавца, с просьбой или убить его сразу или просто увести. Светка сбегала за ним и принесла вот это. На него Путька и лаял. Куда девать, непонятно. Может, ты его в церковь отнесёшь? Жалко…
— Эл, какая церковь, кому он там нужен? Выкинут так же за ограду и пропадёт. Может, пристроим куда?
— А, может, и пристроим, надо католикам ещё позвонить, может им в костёл подкинем?
Ночью милый котик начал кричать диким криком и чего-то от нас требовать.
— Да что ж ты орёшь? Что тебе надо? Отмыли, накормили, коробку от сердца оторвали, спать в неё уложили. Уля! Что ему надо? Да проснись ты уже, что за сон у тебя такой, хоть сдохни возле тебя, не пошевелишься!
Злая, сонная, проглотив все «тёплые» слова в адрес Элки и несчастного котика, встаю и вытаскиваю котейку из коробки.
— На, нянчи его, мне в шесть утра на службу. — Шмякаю ревущего во всё горло кота Элке на одеяло. Быстро ухожу в другую комнату, падаю в кровать и засыпаю сном Ильи Муромца.
Утром просыпаюсь от Элкиного воркования и сюсюканья.
— Ты ж мой масенький, холёсенький, котятечка моя… А ну не кусай маму! Уля, мать-перемать, вставай, ребёнок голодный!
И всё. С того дня главным в доме стал Гаврюша. Чем уж он так смог понравиться Элке в ту ночь, не ведаю, спала я очень крепко, но факт остаётся фактом. Полюбила она его, а он её с какой-то невероятной силой.
Очень быстро Гаврюша вырос и превратился из тощего подзаборника (как навеличивала его Элка в минуты гнева) в роскошного огромного чёрно-белого котяру с характером звезды. Звезды с плохим характером, уточню.
Он очень выборочно снисходил до общения с кем бы то ни было. Именно — снисходил. Гладить себя никому, кроме Элки, не позволял, и презрительно наблюдал за гостями с высоты огромного шкафа, на который взлетал птицей по креслу и ковру.
Меня терпел как человека, который приставлен чистить его туалет. В этом деле он был редкий аристократ и дважды в лоток не ходил, за что я его «любила» ещё больше. Дело в том, что умный кот понимал, что днём, пока меня нет, убирать за ним некому, а Элка с её потрясающим нюхом не выдержит целый день горшечных миазмов. И Гаврюша терпел, ради хозяйки. Ждал меня и два его лотка за вечер мне приходилось мыть раз пять, а то и шесть. Так что «любовь», как вы понимаете, была у нас с ним взаимной.
А ещё Гаврюша был воинственен и смел настолько, что если бы его первым выпускали перед боевыми слонами Александра Македонского, то слонам уже не пришлось бы воевать. Так и шли бы по уже выжженной Гаврюшиным воинским духом земле.
Воевал он и со своим спасителем Путькой, со всеми соседскими котами, с птицами, по глупости своей залетевшими в Элкин двор, и, конечно же, с мухами. Их он ненавидел особенно активно.
Благодаря этой ненависти в доме были перебиты все вазы и цветочные горшки в первый же год Гаврюхиного возмужания.
Элка за это материла его так, что соседи сверху и сбоку (а жили мы на первом этаже) ржали в голос и приглушали звук телевизоров, чтобы насладиться высокоинтеллектуальным Элкиным матом.
Но Гаврюша был непреклонен. Он был воином и прекращать свой крестовый поход на мух из-за каких-то мещанских ваз и герани не собирался. Последовательная животина. С характером. Наказания вафельным полотенцем суворовского духа бойца-молодца тоже из него не выбили. Мы и отступились. Оставшиеся вазы убрали с глаз долой, а чудом выживший, покалеченный алоэ и фиалки раздали соседям. Чем бы дитя ни тешилось… Не кота же выбрасывать, правда? Фиалки-то проще пристроить.
Но самым ненавистным временем для меня стали короткие летние ночи, когда в доме становилось душно, никаких кондиционеров и в помине не было, и приходилось на ночь открывать окна. Гаврила хоть и был предусмотрительно нами кастрирован, любовных переживаний почему-то не лишился. И все свои романтические вылазки, как и подобает приличному кабальеро, совершал под сенью луны.
Во дворе, который был общим для трёх двухэтажных деревянных домов начала двадцатого века, кроме боевитого Гаврилы нашего, проживали и другие животные. Но с его появлением они уже более не могли праздно слоняться по двору, а тихо сидели по хатам и не отсвечивали, как говорила Элка. Гаврюша царствовал безраздельно. Кошачьих женщин это не касалось.
Их было две. Муська и Мурка. Муська чёрная, вытянутая в длину до размеров хорошей таксы, с плоской змеиной головой и отмороженным ухом, орденоносная мышеловка с многочисленными дипломами от всех соседей.
Мурка, настоящая сибирячка, дымчато-пепельная, огромная, толстенная, лохматая, наполовину и колтунах. Хозяйка её стригла во дворе раз в году, почти налысо, большими портняжными ножницами, оставляя неровные «выстриги» на всём Муркином теле, и бедная кошка потом стыдливо пряталась педели две за дверями, а потом чуть обрастала и опять выходила на улицу.
И обе они, по мнению Элки, были совершенно недостойны Гаврюшиной любви. Уродливы, не эстетичны и паршивы до невозможности. Кот не разделял мнения семьи и летними ночами сигал из окна, чтоб как-то утешить томящихся девушек неблагородного происхождения.
Элка чутко спала, и только услышав, что «сынок» опять убежал к «этим простигонкам», будила меня, и я в исподнем, с махровым полотенцем наперевес (живым Гаврила не давался, приходилось беречь руки), причитая: «Чтоб ты сдох!» — неслась вызволять кровинушку нашу из пут любви. Уж не скажу за всю улицу, но соседи всех трёх домов точно знали все расцветки моего нехитрого бельишка.
Иногда ночью, раз в квартал, Гаврюша приходил ко мне спать. Хотя всегда, с первого дня он спал у Элки в ногах, грея их, и как она говорила: «Забирал боль». Он всегда неожиданно подваливался к моему боку и начинал мурчать, тыкаться лбом, прося, чтобы я его погладила и начинал вылизывать гладящую руку.
И тут я ему прощала всё. А он прощал меня. За вафельные и махровые полотенца. Вперёд на три квартала авансом. Спал он со мной всю ночь, до утра, мы на какое-то время мирились, а потом уж воевали до следующего его ночного прихода. Так и жили.
Когда Элла умерла, Гаврюша стражем почётного караула все три дня сидел на подоконнике. Не ел, не пил и не пачкал лотки. Он сидел и не мигая смотрел на свою любимую Элку. Не спал.
В день похорон я его вообще не видела, не до него было.
Утром, когда явились соседи (хозяева Путьки) с жэковцами занимать уже как три дня положенную им по «закону» жилплощадь, Гаврюша выскочил из-под Элкиной кровати, где он хоронился и страдал два дня, и с диким шипом бросился на мужика с топором, который хотел, видимо, выламывать замок. Гаврюша защищал меня…
Я шикнула на него, а этот маленький боец вдруг резко развернулся, прыгнул на меня, вцепился всеми четырьмя лапами, со всеми когтями в кофту, в кожу под ней, до крови, больно, и начал стонать, как человек. Причитать. Люди с топором и ордером на квартиру молча наблюдали за нами. «Гаврюх, не плачь, я тебя не брошу», — не смогла его оторвать, и не пыталась. Надела поверх него шубу, подхватила свою котомку, и пошли мы с Гаврюхой жить дальше.