Как-то на одном из православных порталов читала интервью священника, который утверждал, что магия в нынешнее время — это чистой воды атавизм и пугалка для экзальтированных барышень, которым нужно обращаться к врачам в дома жёлтого цвета, если им вдруг показалось, что на них оказывается какое-то колдовское воздействие.
И ведь на самом деле, XXI век на дворе, что это ещё за разнузданная гоголевщина? У нас антибиотики и прививки. Колокольным звоном давно уже чуму не отгоняют и об избавлении от пандемий молебны не служат. Странно только то, что, признавая существование светлого ангельского мира, мы взялись сурово отрицать другой, мир отвергнутых ангелов, а это, по меньшей мере, нелогично. Ведь прежде сотворения Земли и человека был создан мир ангельский, и первая битва добра и зла произошла именно там, на небесах, и не прекращается до сих пор.
В чине таинства Крещения читаются особые «запрещения», во время которых из сердца человека изгоняется диавол. Священник оборачивается лицом на запад, а не на восток, куда обычно молятся Богу, и запрещает нечистому духу именем Божиим: «Изыди и отступи от новоизбранного воина Христа Бога нашего». После запрещений и запретительных молитв совершается чин отречения от сатаны. Теперь уже сам крещаемый должен изъявить свою решимость не служить более нечистым силам. В конце отречения, которое крещаемый произносит, стоя лицом к западу, то есть к диаволу, священник обращается к человеку: «И дуни, и плюни на него». Человек символически дует, показывая диаволу его немощь по сравнению с силой Божией, к которой человек теперь прибегает, а также символически плюёт, показывая своё нежелание более служить диаволу. То есть это тоже, получается, атавизм — отречение от диавола?
И как можно утверждать, что магия — это безопасные бабьи сказки, последствия которых лечатся в кабинете психолога, я не знаю. Но про сельскую магию, страшную и беспощадную, расскажу.
Бабуля моя овдовела рано, чуть за тридцать ей было, когда умер от крупозного воспаления лёгких любимый муж Ваня, оставив её с двумя детьми на руках и огромным по тем временам кредитом от Госбанка, который брали на строительство дома. Что такое жить в деревне без мужских рук в строящемся доме — разговор долгий и тяжёлый. Всё, от заготовки сена и дров до расчистки снега, а заносило в ту пору дома по крышу, до вспахивания огромного огорода, — всё в не очень сильных женских и детских руках. А ещё нужно работать, чтобы отдать банку долг. И некому помочь особо. Родни много, но у всех свои дела — поговорили, погоревали, да занялись своим, чужое горе — оно и не горе вовсе. Обычная история.
Так и вырастила детей в одиночку бабушка. Тогда ещё никакая не бабушка, а вполне себе видная, молодая женщина по имени Клава, на которую вовсю заглядывались местные мужики. Но только тогда, когда дети, поступив в вузы, уехали из деревни в город, Клавдия «сошлась» с детным вдовцом Александром Михайловичем, не так давно похоронившим свою Дусю.
Когда деревня узнала, что Клавдия приняла в дом Михалыча, шуму было столько, что не перескажешь. В глазах односельчан это был страшный мезальянс. Добрая и щедрая Клавдия и вечно всем недовольный и жадный даже до чужого снега Михалыч. Ещё больший шум поднялся, когда деревня узнала, что жених продал свой дом и всё до копеечки положил на сберкнижку, а к Клавдии явился с пустыми карманами и двумя детьми-школьниками, гол как сокол.
И тут поползли первые слухи о том, что Клавку присушили. Дальше больше, договорились уже и до того, что и Дусю свою покойницу Михалыч свёл в могилу собственноручно, при помощи колдовства. Зачем и за какие грехи, правда, народ не уточнял. Никакие доводы на бабушку не действовали, ей было жаль мальчишек-сирот, оставшихся без матери, а свататься Михалыч, мудро рассудив, пришёл с детьми. Да и не только в мальчишках было дело. Руки, две пары мужских рук, в которых так нуждался и дом, и сад, и все стайки-сарайки, эти руки очень нужны были в хозяйстве.
Руки, надо сказать, были запоминающимися. На правой, вкривь и вкось, был наколот восход солнца с корявыми лучами и датой «1939». На левой, от запястья до локтя, синела сильная в своей простоте фраза «Нет счастья в жизни», буквами разной высоты и ширины. И скромное имя Валюха венчало всю эту красоту. На груди красовались портреты Ленина и Сталина, не фотографически похожих, конечно, но лысина и усы получились у автора очень узнаваемыми.
Всю эту красоту Михалычу накололи в лагерях, где он провёл семнадцать лет чистоганом, как он утверждал: «За политику. Комсомольца на танцах убил. Я ж кулацкий сын, значит за политику». Дали ему первый срок десять лет, а за побег накинули ещё семь, вышел уже матёрым. И «Беломорканал» строил, и лес валил, и чего и кого только там не видел. С понятиями был мужчина. И для семейной жизни пригодный. Не пил, не бил, что во все времена на деревне почиталось за высокую добродетель. Недостатков имел три — жаден был до умопомрачения, не любил никого, кроме своих детей, и имел «чёрный глаз», которым он исправно «глазил» соседских коров и особо болтливых баб. Бабуля же моя всегда молилась и деда по этой причине не боялась совершенно. А вот он её побаивался. В этом, как я позже поняла, и крылся рецепт их довольно спокойной и мирной семейной жизни.
Из всей нашей семьи более всех дедушка ненавидел меня, так уж сложилось. Я чаще других гостила у бабушки и — ела, а ела я всегда хорошо. Я ела еду, которую дедушка считал исключительно своей, хотя за огородом и всей скотиной ходила бабушка. Так думал человек, всю жизнь искренне считая, что всего самого вкусного и замечательного достойны только его дети и внуки, а «эти бы все повыздыхали поскорее». Но мы назло деду жили. И исправно кушали у бабушки в гостях и курочку, и уточку, и гусика с телятинкой, доводя его до умопомрачения. А уж если бабуля в город собирала «передачу», состоящую из ведра яиц, пары-тройки гусей и нескольких колясок домашней «ковбаски», дедуся в предынфарктном состоянии пребывал не меньше недели. И даже когда я подросла и на равных выходила на полив бахчи и прополку картошки с кукурузой, и выпас гусей, дед своего отношения ко мне не изменил, не любя уже по привычке. Выражалась его нелюбовь достаточно явно, спасибо, что об этих проявлениях не знали ни родители, ни бабушка, хотя сейчас уже понимаю, что обо всём нужно было рассказывать им, но, пользуясь лексиконом деда, — «это дело прошлое».
Лет мне было уже двадцать пять или чуть меньше, когда сельские врачи в приказном порядке отправили бабушку в город делать операцию на глазах. Только пригрозив ей пожизненной слепотой, уговорили ехать оперироваться. А в деревне-то тридцать соток огорода! Да ещё садик с малиной и яблочками. Да гуси, куры, кабанчик… А водопровода как не было, так и нет. Что для полива, что для скотины полдня нужно воду возить из колодца. Издохнут же все, как не ехать? Делать нечего, собираюсь, еду на плантации.
И тут мы впервые за всю историю нашего четвертьвекового знакомства оказываемся с дедом один на один. Он уже былую прыть подрастерял с годами, но в нелюбви ко мне не остыл. Упорный был старикан, последовательный. Семнадцать лет по лагерям — это вам не божьим коровкам крылья обрывать.
По приезду я с автобуса сразу в картофельные заросли с тяпкой кинулась, но не от любви к труду, а чтобы не пересекаться с «любимым дедулей».
— А что, обед-то сегодня у нас будет? — раздаётся у меня за спиной.
Оборачиваюсь — стоит, грибочек наш. В шляпе-«хрущёвке» и гимнастёрке.
— А ты что-то приготовил на обед?
Время было такое, что разделение обязанностей на мужские и женские, особенно в деревне, было очень жёстким. Есть баба в доме? Вот она и должна варить обед.
— Хочешь есть, иди и приготовь, с меня достаточно этих гектаров, я вечером к Марине уйду, как со всем управлюсь. С едой давай сам решай, не парализованный.
Дед тяжело на меня смотрит. Приём пищи по расписанию для него святое. Всё строго по часам — завтраки, обеды и ужины. И тут такой поворот.
— Бабуля попросила за огородом и птицей присмотреть, про тебя мы не договаривались.
— Не договаривались, значит?
— Нет.
Дед как-то странно хмыкает и спокойно сообщает мне:
— Ни к какой Маринке ты сегодня не пойдёшь. Не сможешь, — и ушёл.
Где-то через час на меня навалилась такая усталость, как будто я не огород полола, а разгрузила единолично пять вагонов кирпичей. Ноги и руки налились неимоверной тяжестью, да такой, что я еле-еле доползла до домика, не переодеваясь, упала в бабушкины перины и уснула сном молотобойца, отработавшего, как минимум, три смены.
Проснулась глубокой ночью от ощущения, что кто-то на меня смотрит. Кое-как разлепив глаза, вижу над собой деда, который что-то быстро говорит. Пытаюсь встать — не могу. Руки и ноги просто не слушаются меня, и в них ещё большая тяжесть, чем была с вечера. Пытаюсь понять, что он говорит, и не понимаю. Прислушавшись, в ужасе понимаю, что дед бормочет какую-то страшную абракадабру, которая не похожа ни на что. При этом я не могу встать, не могу закричать и прогнать его. Полный паралич.
Ночь. Очень тихая и страшная ночь кругом. И даже если бы у меня хватило сил встать и заорать во всю мощь, некому прийти мне на помощь. Ближайший дом, где живут люди, в ста метрах от нас. И это деревня, все за заборами и засовами, пока добежишь, пока достучишься, сто лет пройдёт. Мысли в голове лежат слипшимся комом, я хочу начать читать молитву и не могу вспомнить ни слова, не могу ничего. Времени нет, сколько я так лежу и слушаю это жуткое бормотание, не знаю. Вдруг что-то меняется и невнятное бурчание деда перерастает в почти что декламацию, каждое слово теперь отчётливо слышно, и от этого становится ещё страшнее.
Утром, а как позже выяснилось, это было уже не утро, а по сельским меркам обед, я проснулась в состоянии, которое бабушка называла «с мягкими костями». Руки и ноги даже в лежачем положении двигались вразнобой, грудь давило так, что было ощущение — кто-то ночью взгромоздил на меня могильную плиту, а снять позабыл. «Господи, какой страшный сон мне приснился, — думаю. — Ведь не переработала, не пила, что это было вообще?» Пытаюсь выбраться из кровати и кулём валюсь на пол. Собираю все части своего размягчённого тела и кое-как поднимаюсь на ноги. Мотыляясь, как перепивший дядька, цепляясь за всё, что попалось под руку, выползаю на кухню и понимаю, что случилось страшное — я не хочу есть. Вообще. Не хочу и всё. А такое со мной происходит крайне редко, можно сказать, что никогда не происходит. Тем не менее наливаю себе холодного чая со смородиновым листом, сажусь за стол, пытаюсь сделать глоток и не могу. Не хочу до отвращения. И вообще, ничего не хочу. Ни любимого вида за окном, где монотонно шелестят листьями огромные тополя и качается от вечного степного ветра сирень, ни бани, которую я могу топить каждый вечер, после трудов огородных, ни в лес, ни на солёное озеро. Абсолютная пустота внутри.
В дом заходит дед, цепко меня оглядывает и молча уходит. Я ещё какое-то время сижу за столом и в конце концов встаю, чтобы отнести себя в огород. По законам военного времени, которые действуют в нашей семье всегда, труд никто не отменял. Помирай, но картошку окучь и свиньям дай. Сама же можешь сидеть голодной хоть до китайской Пасхи.
Жара страшная, над картофельными кустами стоит марево, вездесущие мухи и оводы и те попрятались в тени, одна я колыхаюсь в борозде, вырывая осот и вьюны.
— Ульяна, с приездом! Да кто же в такую жарищу полет?! С утра надо или вечером выходи, сгоришь ведь! — кричит из соседнего двора моя двоюродная тётка.
Я машу в ответ рукой, сил отвечать нет.
— Как родители? Бабушка как? Прооперировали?
Киваю головой, мол, нормально всё.
— Да ты что молчишь-то?! Онемела, что ль?
Я не хочу говорить. Ни с кем и ни о чём. Мне всё пусто. Нежарко, несмотря на зной, мне неинтересны сельские новости, которые тётка всегда изобильно выкладывает при встрече… Даже раздражения нет. Я пуста, и на мне с ночи лежит могильная плита. Мне всё равно, что со мной происходит. В нормальном уме и здравии я бы уже сто раз диагностировала себе сто диагнозов и начала искать средство для исцеления, но тут — нет. Подумалось о смерти. Спокойно, без надрыва и жалости к себе и близким. «Хм… А это было бы неплохо. Лечь сейчас и умереть». И я легла в картофельную ботву с целью уютно скончаться.
— Уля! Ульяна! Вставай! Послушай, она дышит вообще? Пульс проверь! Да на шее проверяй! Дай, я сама…
— У неё точно инсульт, посмотри, она багровая вся.
— Да какой инсульт, сгорела она, солнечный удар, скорее всего, вон плечо всё в пузырях. Есть пульс, хороший, живая, давай поднимать…
Как сквозь водяную толщу слышу знакомые голоса, но реагировать на них не могу. Нет сил даже открыть глаза. Как жаль, что я не умерла.
— Ай, мне больно, не трогайте, — пытаюсь закричать.
— О, мычит, живёхонькая!
— Тащи воды, надо ей попить дать и голову намочить… (продолжение следует)
@Ульяна Меньшикова